глава 2: ПОГРОМНОЕ СПАСИБО ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ

Знакомство с «Галькой» Идиш для конспирации
Мрак над городом Воодушевление антисемитов
«Счастье — это сумма неприятностей, от коих нас судьба уберегла»
Метод «крика» Похвала самому себе
Мой шахматный брат Футбол моего детства
В Москву за удачей


Угощение для самого Левитана

Снова уведу читателей в Проскуров конца сороковых.

Вот поликлиника, дальше Дом офицеров. А вот городской театр, который никогда не пустовал. Толпа бывала накануне приезда киевского театра имени Ивана Франко, в котором блистали Наталья Ужвий и Гнат Юра.

Когда приезжал Театр русской драмы имени Леси Украинки, тоже киевский, в городе только об этом и говорили. Достать билеты, понятно, было невозможно. Но мне однажды удалось попасть на спектакль…

У одного из гастролеров, народного артиста Украины Высокова — к сожалению, не помню его имени, — нагноился палец, и мама вскрывала нарыв. В качестве благодарности он пригласил нас на спектакль. Кажется, давали какую-то пьесу Шекспира… Я гордо прошел через служебный вход, потом сидел в ложе, надеясь, что меня увидит кто-нибудь из знакомых… Красочные декорации, музыка, игра актеров ошеломили. Я аплодировал так, что отбил себе ладони.

Помню, как в город приехал знаменитый диктор Левитан. Мама почему-то захотела пригласить Юрия Борисовича к нам домой — может, надеялась, что ему, как и артисту Высокову, потребуется медицинская помощь? Однако Левитан был бодр, здоров и не ведал, что его очень ждут в доме на улице Дзержинского. В общем, угощение, предназначенное для высокого гостя, мы с удовольствием съели сами. Бабушка, доложу вам, очень постаралась...

Как видите, мое увлечение театром родом из детства. Действие, которое разворачивалось на сцене, увлекало. Может быть, потому, что выдуманная жизнь была не сравнима по красоте и увлекательности с реальной? Хотелось снова и снова смотреть и слушать. Переноситься в другую эпоху и мечтать.

Потом, в Москве, мне посчастливится увидеть игру великих актеров. Я буду бегать со спектакля на спектакль, не в силах остановиться.

Но пока лучшие театры страны далеко от Проскурова. Не беда — артистов можно «пригласить» и домой. Я начинаю скупать пластинки знаменитых оперных исполнителей — советских и зарубежных. Первое приобретение — запись арии Йонтека из оперы «Галька» композитора Станислава Монюшко.

Звук оставлял желать лучшего, но сквозь хрипы и стоны радиолы пробивались аккорды упоительной музыки и чудесные голоса…

Стопка черных пластинок на моем письменном столе росла. Многие были уже в сетке густых царапин от постоянного употребления. Стали появляться и «ветераны», почти потерявшие голос. Приходилось жертвовать скромными накоплениями на новые приобретения, иногда что-то подкидывали родители, видя и одобряя мои пристрастия. Иногда я покупал пластинки уже имевшихся у меня опер, но с другими исполнителями. Случалось, что прежние любимцы уходили в тень, уступая дорогу новым.

Мой отец был равнодушен к музыке, а мама знала в ней толк. Ей особенно нравилась оперетта: иногда она напевала что-то из «Сильвы» или из «Веселой вдовы».

Однажды, застав меня во время домашнего концерта, присела рядом. Стала вслушиваться.
— Это кто?
— Верди. «Застольная» из «Травиаты».
Мама покачивала головой в такт музыке. Ее глаза заблестели.
— Здорово… Послушала бы еще, да завтра вставать рано — операционный день. Потом поставишь еще что-нибудь?

Не могу сказать, что мама часто составляла мне компанию, но время от времени такое случалось. Слушательницей она была взыскательной, и ей нравились далеко не все пластинки из моей коллекции.

Иногда музыка навевала воспоминания.
— А знаешь, что было в моде, когда я была чуть постарше тебя? — И напела улыбаясь: «Я министр Англии — Остин Чемберлен! Да-да! От большевиков я мир избавлю. Против них зажег везде я травлю, и поэтому Европа чтит меня. Да-да!» — Знаешь, кто это пел? «Синяя блуза». Был такой агиттеатр в двадцатых годах. Артисты пели частушки на злобу дня, танцевали, декламировали стихи, в основном политические... Выходили люди в синих блузах и под громкие марши начинали обличать всякие недостатки... Или буржуев. Называлось это «живая газета».

Я заинтересовался:
— А еще что-нибудь помнишь?
— Сейчас... «Мы синеблузники, мы профсоюзники! Мы не баяны-соловьи, мы только гайки великой спайки одной трудящейся семьи…»

Мама вспомнила еще несколько куплетов.
— Нравится?
— Так себе...
— Сейчас и я понимаю, что это не бог весть что. Но тогда это было в моде, в духе времени… Давай-ка лучше что-нибудь из твоего послушаем...

Стаж моей меломании — больше полувека. Теперь не только слушаю современные записи великих исполнителей с высоким качеством звука, но и отправляюсь за чудесными впечатлениями в Лондон, Мадрид, Вену, Милан... Благо, препятствий никаких, а возможности появились.

Сообщил это не бахвальства ради, а потому, что хочу поделиться каким-то мистическим удивлением: случается, роскошные декорации начинают расплываться, музыка на сцене угасать, и я вижу сидящую у радиолы маму, с улыбкой глядящую, как дрожащая мембрана с шипением бежит по черной пластинке. Я пытаюсь угадать, нравится маме ария или нет…

Как все-таки здорово, что я увлекся музыкой! Она помогает мне отдыхать, радоваться жизни. Она замечательный доктор. В отличие от лекарств, у которых масса побочных явлений, музыка полезна в любых количествах и не имеет противопоказаний. Утверждаю это как врач и меломан.

Иногда мои домашние концерты отменял отец — когда ему хотелось послушать «Голос Америки». Он садился вплотную к светящейся шкале радиоприемника и, морщась, пытался извлечь смысл из голосов, которые то и дело исчезали в свистящем и хрипящем эфирном бедламе.
— Тихо! Тихо! — то и дело строго предупреждал он, хотя мы и так молчали. Иногда он начинал качать головой. Потом чуть ли не шепотом делился с мамой услышанным:
— Ривочка, ты представляешь, они передали, что Сталин хочет...
— Вейз мир... — всплескивала руками мама, поскольку ничего хорошего Сталин делать не собирался.
— Неужели правда?

Бабушка с опаской наблюдала за папиными сеансами «радиосвязи»: «Сема, зачем ты суешь голову в этот ящик? Ничего хорошего все равно не услышишь. Да и соседи могут сообщить куда следует, а «там» церемониться не станут. Представляешь, что с нами будет?»

Воспитанная в провинции, бабушка привыкла узнавать новости не из приемника и газет, а из разговоров на скамейке и бесед на рынке. Она, как и большинство старых евреев, со страхом вспоминала дореволюционные погромы и очень опасалась новых. К тому же в США жил другой ее сын — Лазарь, уехавший из Советского Союза еще в двадцатых годах. Переписываться с ним бабушка, конечно, боялась, но знала: он живет хорошо и имеет собственную аптеку. Уж не знаю, каким путем, но весточки от Лазаря до нее иногда доходили.

Она, в свою очередь, делилась новостями со своей дочкой Фаней, жившей в узбекском городе Ургенче. Для конспирации она писала письма на идиш. На нем же разговаривала со своей сестрой Двойрой. На идише общались и родители, когда хотели что-нибудь скрыть от моих несмышленых ушей.

Были в семье еще три «иностранца» — отец мамы и два ее брата, уехавшие в конце двадцатых годов в Палестину. Третий брат Иосиф остался в СССР… Согласитесь, это было не просто странно, а невероятно: режим Сталина когда-то выпускал советских граждан за границу! Безжалостно расправлялся с невиновными, но почему-то оказывался благосклонным к тем, кому был не по нраву социалистический рай. Они не говорили об этом прямо, но их поступки не оставляли сомнений в, мягко говоря, критическом отношении к режиму.

В общем, повод для крупных неприятностей у нашей семьи имелся. А в начале пятидесятых, когда стало быстро разгораться «дело врачей», он мог стать и вовсе смертельным.

Билет на тот свет

...Мы встречали пятьдесят третий год дома. Родители пытались изображать хорошее настроение, но у них это плохо получалось. Новогодние тосты произнесли, но как-то вяло. Совсем не надеялись на хорошее в начале этого года.

Когда же стал сгущаться мрак? С какого времени тревога поселилась в нашем доме? Кажется, с осени пятьдесят второго...

Мама стала молчаливая, задумчивая, на вопросы отца отвечала неохотно. Да он особо и не настаивал: видел, что с ней происходит. Уже потом мама рассказывала мне, что тревожные слухи все больше крепли. Кого-то из ее коллег-евреев арестовали, кого-то сняли с работы. Потом выяснилось, что это вовсе не слухи, а правда.

Нет, кажется, плохие времена начались раньше... В пятьдесят первом исчез отоларинголог Борис Ефимович Коин. Причина могла быть только одна: арест. Тогда люди особо не задавались вопросами, в чем мог провиниться этот солидный человек. Раз «взяли», значит, правильно сделали. Рассуждать на эту тему было опасно.

По слухам, Коина арестовали за то, что он отправил несколько писем Илье Эренбургу и получил ответ. Казалось, что в этом ужасного? Но в то время никто не удивлялся такому объяснению, людей приучили, что для ареста годится любой повод. А когда «брали» без всякой причины, это выглядело особенно таинственно и наталкивало на мысль, что в «органах» знают что-то важное, неведомое простому обывателю.

Конечно, Коин ни в чем не был виноват. На него элементарно донесли, а это было, как известно, непреложным основанием для ареста. Доносы же в сталинское время были своеобразной профилактикой для населения. Такой же, как диспансеризация или прививки во время эпидемии. Чтобы запугать, заставить молчать. Хочешь жить — думай, как приказывают! Не высовывайся!

При Сталине «брали» всегда. Во времена массовых чисток — много и с размахом. В паузах большого террора — меньше. Маминых коллег арестовали, когда перерыв подходил к концу. Назревало «дело врачей», последнее злодеяние Сталина...

Любому человеку кажется, что его хранит Бог: одного арестовали, другой умер, и с третьим что-то случилось. Но я-то цел, близкие тоже. Может, все как-то обойдется? На это надеялся каждый, и родители тоже. Но понимали, что никто не застрахован.

…В тот осенний день я, как обычно, собирался в школу — во вторую смену. На часах — без десяти два. Раздался стук в дверь: на пороге — двое. С ними сосед с идеальной для советской действительности фамилией Правдич. Он явился в качестве понятого.
— Кто тут старший? — спросил один, кажется, в чине капитана.
Старшей была бабушка, но я решил проявить инициативу.

Капитан протянул мне бумагу, которая оказалась ордером на обыск. Я скользнул по тексту и узнал, что у нас ищут... золото царской чеканки. И облегченно вздохнул, поскольку его у нас нет и никогда не было. Куда хуже, если бы Ревекку Исааковну Янгарбер, скажем, обвинили в том, что она «пришивала раковые клетки к костюмам своих жертв». Между прочим, именно такой нелепый ярлык «отравителя» навесили одному маминому коллеге!

Из оцепенения меня вывел голос другого сотрудника:
— Нам надо произвести обыск.
— Пожалуйста.

Они принялись за дело, но как-то нерешительно, почти смущенно. Конечно, эти люди знали, кто хозяйка дома. Известный на весь город врач. Уважаемый!

К тому же им было ясно: того, что они должны найти, нет и в помине. Потому они и действовали откровенно формально: лениво переставили стулья, перевернули коврик, заглянули в шкаф, потом в буфет. Перелистали несколько книг. И минут через пятнадцать ушли. Бабушка даже не успела толком испугаться.

Да... Чуть не забыл: в разгар обыска пришел отец, как всегда, на обед. Я посмотрел в его расширившиеся глаза и выпалил:
— Пап, у нас ищут золото!

То есть успокойся, пришли совсем не за тобой и не за мамой...

Мы долго размышляли потом: что это было? Расплата за национальность и родственников за границей? Попытка запугать? Это больше похоже на правду. Зачем? Чтобы заставить уехать? Но куда?

Хорошо помню, что в ту страшную зиму повсюду в городе висели плакаты с фотографией поезда и текстом, в котором местных жителей еврейской национальности приглашали на новое местожительство: в Еврейскую автономную область. В агитке всячески расписывались «радости», которые обретут переселенцы.

Спустя много лет мне рассказали, что эшелонам не суждено было бы доехать до пункта назначения. Они вместе с многочисленными пассажирами должны были рухнуть с высокого обрыва в районе Алтайских гор. Фантастика? Нет, зная патологические наклонности Сталина и его подручных, можно предположить, что они вполне могли разработать и осуществить подобное массовое убийство.

Наша семья тоже могла оказаться в поезде, который помчался бы на тот свет...

Бабушка и вождь

Едва ли не каждые день и ночь кого-то забирали, и вскоре об этом узнавал весь наш небольшой город. Все с ужасом гадали: кто следующий?

Отец стал подолгу изучать газеты. Читал назидательные и скучные тексты передовиц, большие и нудные восхваления руководящей и направляющей роли партии и ее гениального вождя. Просматривал даже вполне безобидные материалы, словно хотел отыскать в них какой-то зловещий смысл. Закончив чтение, облегченно вздыхал.
— Ничего плохого нет? — на всякий случай спрашивала мама.
— Пока нет, — со значением отвечал отец.

Он был уверен, что «плохое» рано или поздно придет.

Отец, как всегда, пытался слушать «Голос Америки», но его пуще прежнего глушили. Разобрать что-нибудь было невозможно. Бабушка говорила ему:
— Сема! У меня плохие предчувствия, к тому же приснилось, что будут погромы. Я на всякий случай собрала узелок с одеждой.
— Какие могут быть погромы при советской власти? — неуверенно спрашивал отец.
— При нем все может быть.

Клара Соломоновна кивала на портрет Сталина, висевший на стене, и сердито поджимала губы. Однажды сказала, что очень бы хотела его пережить. Ей это действительно удалось, но ненамного: дорогая бабушка ушла от нас спустя месяц после смерти вождя. Ей было 78 лет.

Бабушка часто говорила: «Хорошо, что Тевель не дожил до этого кошмара...» Она имела в виду своего покойного мужа и моего дедушку, которого я никогда не видел. Хотя Тевель Бронштейн и ушел из жизни в страшном 1937 году, но — естественной смертью…
13 января 1953-го вышла «Правда» с известным сообщением ТАСС об аресте «врачей-вредителей». Меня удивило, что родители, узнав о происшедшем, не плакали, не заламывали руки, а сделали вид, что ничего не произошло. Как это ни странно, но так люди часто встречают беду. Потому что теперь было точно известно: надо готовиться к худшему.

Родители бодрились, как могли, старались не говорить о том, кого вчера арестовали и что пишут сегодня газеты. Пытались улыбаться. Но увы, невозможно было не заметить перемен — и на работе, и в настроениях людей, еще недавно считавшихся близкими.

В наш дом уже который день не приходили мамины знакомые. И те, кто вчера ей мило улыбался, злобно глядели вслед. А уж что говорили, одному Богу известно… До нас дошло «образное» выражение заведующей горздравом Семеновой, гневно сказавшей на партсобрании, что «евреи запачкали наши белые халаты». Мария Никитична, с мамой очень тесно дружившая, сразу после начала дела врачей «забыла» дорогу к нашему дому.

Таких людей было немало. Но оставалось достаточно и тех, кто, как и прежде, общался с родителями, пытался их подбодрить, хотя ситуация становилась все более зловещей. Они различались по национальности, но общее для них — порядочность и благородство, которые так и не вытравило то ужасное время…

Если у отца на службе практически ничего не изменилось, то над маминой головой определенно нависли тучи. Отстраняли то от одной операции, то от другой. Случалось, что больные, узнав фамилию хирурга, просили заменить врача. Начитавшись всяких бредней, боялись, что на операционном столе она их непременно «зарежет». И исторгали в адрес врача-еврейки поток ругательств, требуя расправы. Заодно — над всеми ее соплеменниками.

Стоит ли говорить, какое воодушевление охватило всех антисемитов, вынужденных до поры до времени скрывать свои чувства и получивших теперь молчаливую поддержку властей. К ним присоединились и те, кто наивно поверил во все глупые и дикие сочинения об «убийцах в белых халатах». Люди, которые брезгливо отвергали страшную ложь и сочувствовали гонимым, оказались в меньшинстве. И конечно, не решались протестовать. Вполне допускаю, что в Проскурове могло случиться то, чего всю жизнь боялась моя бабушка, — погромы.

Мне было почти пятнадцать. В этом возрасте уже многое понимаешь. Но все равно не хотелось грустить, поддаваться унынию. Даже если что-то не удавалось, верил, что все изменится к лучшему. И я надеялся, что завтра все будет по-другому. Только бы родителей не забрали...

А в школе меня уже «провожали» на Дальний Восток:
— Ну, что, Брон, скоро «ту-ту»?

Правда, одноклассники говорили об этом беззлобно и даже с сожалением.
— Вроде не собираемся. — Я изо всех сил напускал на себя беззаботность.
— Придется. Все говорят — погонят евреев отсюда.

Однажды папа устроил «акцию протеста».
— Все, я его снимаю! — прослушав по радио обзор гневных писем трудящихся, клеймивших «убийц в белых халатах», он решительно подошел к портрету Сталина.
— Думаешь, поможет? — грустно спросила мама.
— Он хоть не будет на нас смотреть и подслушивать. А то думает, что мы его сильно любим!
— Может, все-таки не надо?
— Надо, Ривочка! Он все равно не поможет, если за нами придут…
— А может, наоборот, пока он здесь, они не придут?

Мамин аргумент отца убедил, и Сталин продолжал ласково улыбаться нам с портрета.

Несчастья оказались недолговечными. Что помогло людям, чья участь, казалось, была уже решена? Почему расстроились планы убийц и погромщиков? Неужели начать очередные репрессии Сталину помешала лишь случайность?

Думаю, что он подошел к последней черте злодеяний, использовал запредельный «лимит» убийств. Ведь, как известно, любой из тиранов, даже самый могущественный, неминуемо оказывался на эшафоте, который сооружала ему судьба. Или Бог. Подписывая очередной смертный приговор другим, Сталин решил и свою собственную участь.

Мама потом рассказывала:
— Шурик, ты не представляешь, в каком кошмаре мы провели с отцом вечер 1 марта! Да, ты видел, но всего не мог чувствовать... Меня охватил такой ужас, показалось, что завтра нас всех заберут. И тебя... А Сталина к тому времени уже Бог почти прибрал!
— Неужели до вас не доходили слухи, что он при смерти?
— Конечно, доходили! Я же радио слушала... Только не верила. Думала, специально сплетни распускают. Чтобы на заметку взять всех, кто радуется его болезни…

Не помню, как мы встретили известие о смерти Сталина. Может, не ликовали, но уж точно, не горевали. А в доме дяди Шуры, папиного брата, жившего в Москве, на Рождественском бульваре, в день похорон вождя он и его друзья устроили праздник. В большой коммунальной квартире! Согласитесь, это был поступок, поражающий смелостью.

Говорить, что смерть какого-то человека оказалась счастьем для другого, не принято. Но смерть Сталина — совсем другое дело. Она действительно спасла многих, и в том числе нашу семью.

В общем, нам посчастливилось. Но можно это назвать и иначе, как верно заметил поэт Игорь Губерман:

На свете столько разных вероятностей,
Внезапных, как бандит из-за угла,
Что счастье — это сумма неприятностей,
От коих нас судьба уберегла.


Кстати, врач Коин весной пятьдесят третьего вернулся в Проскуров. О своих злоключениях он предпочитал не распространяться.

Согретый заботой партии

Не могу сказать, что я обожал школу. Но понимал, что без нее не обойтись, и боролся со своими чувствами. Знал, что достигнуть намеченной цели без диплома с отличием невозможно.

В начальных классах я учился неплохо, но с некоторым, как говорят, напрягом. И вел себя, конечно, не идеально. Часто ввязывался в драки, из которых нередко выходил основательно потрепанным. Мама встречала, оглядывая пристально, с тревогой: какие части моего тела нуждаются в лечении? Комментарии были постоянные: «Ну, куда ты вечно лезешь?»

Когда мне было девять лет, родители взяли меня отдыхать на Днестр, в уютное местечко Старая Ушица. Там, кажется, я научился плавать. Два раза подряд ездил в пионерский лагерь под Одессой, прозванный вторым «Артеком». Но самой запоминающейся была поездка в Хосту. Мы гостили у маминого доброго знакомого, врача Александра Арсентьевича Голубева, уроженца Проскурова — того самого, что когда-то помог ей устроиться на медицинские курсы и прооперировал ее, когда я родился… Помню, как, разбрызгивая воду, несусь по песку, за мной, смеясь, бегут отец с матерью.
В старших классах математичка Эсфирь Яковлевна Медовая с характером, отнюдь не соответствовавшим ее фамилии, протяжно кричала: «Брон-штейн, пар-ши-вый маль-чиш-ка!» Это случалось, когда я не мог решить какую-нибудь задачу. И это при том, что она и мама были подругами детства. Обе родились и выросли в Проскурове.

Когда замаячили вступительные экзамены в институт, родители на свои гроши наняли мне преподавателей. Но и меня уже охватила спортивно-учебная злость… Одним из репетиторов стала Эсфирь Яковлевна. Она досконально и активно «погружала» меня в свой предмет, только чересчур часто использовала «метод крика». От одной мысли, что сегодня предстоит общение с ней, у меня тут же портилось настроение. Окончательно «добивал» меня сын учительницы — Леня Хамишон, мой будущий коллега и друг, встречавший меня на пороге ехидной усмешкой.

С физикой и химией отношения были лучше. Если из этой области никаких курьезов припомнить не могу, значит, все было гладко. Так же с русским и литературой. С последней фамильярничать было опасно, и я, как и многие, пользовался цитатами испытанных критиков. Скажем, в одно из сочинений, посвященных «Герою нашего времени», я вставил такую фразу: «Мысль — могучая, смелая, свободная — мысль Лермонтова обрела в этом романе язык простой, а страсти нашли голос благородный, который донес мятежную тоску героя безвременья до слуха грядущих поколений». Благодаря этой «находке» в моем дневнике появилась жирная «пятерка». Неизвестно, как и почему эта замысловатая цитата навсегда въелась в мою память, хотя я не уставал поражаться, как подобные ассоциации могли возникнуть у автора при чтении лирического текста Михаила Юрьевича. Само собой разумеется, что критик выражал не свою точку зрения, а повторял общепринятое.

То же самое приходилось делать и нам, школьникам. Вот еще одно тому подтверждение. В десятом классе, накануне экзамена по литературе, мы пытались узнать тему будущего сочинения. В конце концов это удалось, хотя не исключаю, что утечка слухов была умышленной. В общем, на прощание нам «помахал рукой» Маяковский: «Я подниму, как большевистский партбилет, все сто томов своих партийных книжек». Мы последовали примеру поэта и, как положено, отлакировали свои опусы гладкими цитатами.

В 10 «Д» я был одним из лучших учеников. Как принято говорить, шел на медаль. Стал ценить время, в которое втискивались занятия, уроки, домашние преподаватели, потом снова уроки. Заданный темп позволял встраивать лишь крохи для музыки и шахмат.

Мама — за что ей огромная благодарность — сохранила не только мои детские и юношеские фотографии, но и кое-какие документы. Например, листок, вытертый на сгибах так, что его страшно брать в руки. Дата: 6 ноября 1954 года.

«Дорогие родители! Педагогический коллектив школы №6 города Хмельницкого поздравляет вас с 37-й годовщиной Великой Октябрьской Социалистической революции и выражает глубокую благодарность за то, что вы сумели воспитать своего сына, Бронштейна Александра, ученика 10-го класса, трудолюбивым, старательным, честным, скромным, дисциплинированным, волевым. Мы гордимся вашим сыном и от всей души желаем ему в дальнейшем радовать родителей и школу своими успехами. Все твердо уверены, что, согретые отцовской заботой Коммунистической партии, Советского правительства и всего советского народа, наши дети будут счастливы и вырастут достойными гражданами нашей великой Родины».

Благодарность подписана директором школы тов. Деркачом, секретарем партийной организации тов. Чикердой и председателем профкома тов. Палти.

О таких, как наш директор или завуч, говорят: суров, но справедлив. Они были очень порядочными людьми. Преподавательница химии Сима Моисеевна Палти: с ее предметом, как я уже заметил, у меня был полный альянс, а с ней самой и вовсе идеальные отношения… Юрий Павлович Остроушко — добряк, красавец, страстный волейболист — преподавал русский и литературу.

Низкий поклон им и другим моим учителям. Они делали свое дело старательно и с душой.

«Друзей моих прекрасные черты…» Может быть, к кому-то из них попадет эта книга. Например, к Володе Шевченко, приехавшему в Проскуров с Дальнего Востока с отцом и мачехой. К Боре Стеренбергу. Или к Володе Бурду. Сейчас он, кажется, заведует кафедрой в Ярославском университете.

Помню Илюшу Горенштейна, Кипермана (имя, увы, стерлось из памяти)… Недавно встретился с Олегом Доценко, живущим в Подмосковье. Кого еще помню? Игоря Тихомирова, его тезку Смушкова, Стаса Круглова, Феликса Богуславского.

Я дружил еще с одним мальчишкой — Шуркой Штейншлейгером. Где он теперь, не знаю... Как и не ведаю, был ли связан тезка с одним состоятельным проскуровцем, открывшим в 1910 году кинотеатр «Модерн»? Так или иначе, его владельцем был Иосиф Штейншлейгер. В данном случае опираюсь на факты1, ибо того господина никогда не видел, а его детища не застал. Ну а Шурка все равно бы ничего не рассказал: опасно тогда было иметь таких родственников…

Привычно называю своих школьных товарищей по имени. Хотя надо и солидность соблюсти — прибавить отчество. Ведь они не только отцы, но и деды. А для меня они все те же мальчишки.

Пас из детства

Замечательный шахматист Бронштейн — мой знаменитый однофамилец. С годами я увлекся игрой, в которой уважаемый Давид Ионович был корифеем. Конечно, и я отдавал должное мастерству гроссмейстера, разбирал его партии, но… Честно говоря, финальный матч на первенство мира Бронштейна с Ботвинником в 1951 году вспоминаю с трудом. Хотя один эпизод, связанный с этим событием, все же приведу.

Как-то приятель и партнер по шахматному клубу, улыбаясь, поздравил меня с победой. Я удивился:
— Вроде сегодня ни с кем не играл. Вчера тоже.
— Хватит скромничать, Шурка! Гляди, о тебе пишут. — И раскрыл газету, в которой была опубликована заметка о том матче со словами: «...в заключительной части партии Бронштейн оказался искуснее и одержал победу».

Мы посмеялись, но мне стало приятно, будто и вправду я, а не Давид Ионович, блистательно провел эндшпиль.

Казалось, сама судьба указывала, за кого мне болеть. Однако кумиром стал Ботвинник. За Михаила Моисеевича я, кстати, переживал на протяжении всей его яркой карьеры: когда он играл на первенство мира со Смысловым, дважды с Талем и, наконец, с Петросяном. Ботвинник был эталоном шахматного искусства для многих людей моего поколения. Я безумно радовался, когда он делал ходы «по-моему». Мысленно предлагал свои продолжения и, если он «соглашался», ликовал.

К черно-белой доске меня приобщил двоюродный брат — Алик Янгарбер. Благодаря ему я пусть и не достиг заоблачных высот, но все-таки стал разбираться в шахматах. Алик же побеждал в турнирах местного значения, брал призы, получал грамоты, стал кандидатом в мастера.

Сначала я просто смотрел на сосредоточенных, задумчиво склонившихся над доской людей в городском шахматном клубе. Были там, конечно, свои лидеры и аутсайдеры. Первые играли, напуская на себя уверенность и даже снисходительность, не сомневаясь в исходе партии, и потому обычно давали фору в одну или две фигуры. Держались вальяжно, подшучивали. Надо мной в том числе.

Правда, скоро все изменилось. Те, для кого я прежде был легкой добычей, сами часто превращались в жертву. Брат, выражаясь современным языком, был моим играющим тренером: устраивал «работу над ошибками», подсказывал. В общем, погружение в шахматы состоялось в сороковых годах, и «выныривать» из них я не собираюсь и поныне. Играю и сейчас, но, конечно, на любительском, точнее, домашнем уровне: с гостями в тиши своего кабинета или в тени домашнего сада. Но игрой наслаждаюсь по-прежнему.

Что же касается брата Алика, теперь солидного Арнольда Иосифовича Янгарбера, то он посвятил игре на 64 клетках большой кусок жизни, работая в советской, а позже и в российской федерации шахмат. Он, кстати, первый из нашего клана «протоптал» дорожку в Москву, поступив в 1954-м в Московский инженерно-строительный институт. Брат часто писал мне из столицы длинные письма, и я, оказавшись чересчур впечатлительным, стал видеть во сне мой будущий приезд в столицу. Не помню деталей, но, кажется, грезы были красочными…
— А вот еще увлечение, «хвост» которого тоже тянется из детства. До сих пор, когда вижу летящий над зеленым полем мяч, замирает сердце. А марш Блантера прибавляет волнения…

Точкой притяжения едва ли не всей мужской части населения Проскурова был стадион «Динамо». Нечто похожее на спортивное сооружение существовало в городе еще с конца двадцатых: поле с редкой травкой, поодаль — скамейки для зрителей под прогнившим деревянным навесом.

Уже собрались было строить новый стадион, но помешала война. Вернулись к задуманному только в пятидесятом. Развернулась ударная стройка, в которой приняли участие чуть ли все работоспособные горожане. Череда субботников, воскресников, и вскоре городское начальство сообщило об открытии стадиона, которое прошло помпезно: с речами партийных деятелей, красными лентами, лозунгами и парадом физкультурников.
На празднике меня не было, но потом я приходил на «Динамо» не раз. Стадион был скромный, но, как полагается, с центральным входом, трибунами, правда, невысокими, тысячи на две мест. Но во время важных — по провинциальным меркам — матчей либо на первенство среди физкультурных коллективов, либо во время товарищеских игр он трещал по швам. Втискивалось туда чуть ли не вдвое больше народу, чем было мест. Не попавшие на трибуны теснились за забором.

На другой день матч подвергался детальному разбору.
— Как тебе наши?
— Прилично. Но с Волынью смотрелись лучше…
— А все-таки вбили вчера пару красавцев!
— Емеля свое дело, конечно, знает… А как каменецкие корнерами нас завалили во втором тайме, помнишь? И пендель кто отбил? То-то... Молиться на Романа Петровича надо.
Емеля — это нападающий Емельянов, пользовавшийся немалой популярностью у болельщиков. Но самым известным в «Динамо» был Роман Петрович Гензюк, невысокий по футбольным меркам, но смелый и ловкий вратарь, в свободное от футбола время работавший учителем физкультуры. Он не боялся чужих ног, от того набивал себе за игру немало синяков и шишек. Сам никого не щадил — его плотное тело летело за мячом в самую гущу игроков. Гензюка обожали и уважали и потому звали только по имени-отчеству.

Ругал он, не разбирая, и своих, и чужих. Да так смачно, что стадион покатывался со смеху. Даже когда наши безнадежно проигрывали.

За пределами поля улыбался любому, как своему, хотя по местным меркам считался звездой. Разрешал детям поднести свой чемоданчик, рассказывал по пути о новостях в команде. Наши болельщики, как и их «коллеги» в других городах, постоянно собирали сплетни, которые скатывались в большую сенсацию. У Романа Петровича обычно просили подтверждения. Тот кивал, но с хитрой улыбкой:
— Правда, что вас Киев берет?
— Хотят, только я еще подумаю...
— А верно, что к нам из Харькова двое приедут?
— Не двое, а трое!

Однажды в Проскуров приехал ужгородский «Спартак». Сегодня эта фраза звучит обыденно. А тогда произносилась гордо и означала, что и наши чего-то стоят и чего-то могут, раз к ним приехали сами чемпионы Украины! Мало кто наделся, что проскуровцы выиграют, но народ за них болел, не жалея глоток. Ну а «Динамо» не жалело ног... В первом матче «Спартак», правда, взял свое, но во втором едва унес ноги, сравняв счет в самом конце. В общем, как сейчас принято выражаться, игра была инфарктная, хоть и товарищеская. Кажется, после нее кого-то из наших позвали выступать за Ужгород...

Как и все, я болел за «Динамо». Кричал во все горло, когда мальчишки открывали окошко на табло и переворачивали цифры в пользу бело-синих. Я и поныне не изменил своим симпатиям, которые с годами заметно поостыли. Но все равно: моя команда — «Динамо». Уже пятьдесят лет — московское.

…В тот июльский день пятьдесят пятого я ехал в Москву поступать в медицинский институт и надеялся, что мой вояж не будет напрасным. Однако сомневался, смогу ли стать студентом престижного вуза без знакомств, т.е. блата. Тем более что в Первом меде намечался громадный конкурс. Я резонно и не без оснований рассчитывал на собственные силы не только потому, что вез в столицу тщательно запрятанную в чемодан золотую медаль, но и оттого, что действительно прилично усвоил курс школьных наук.

Через минуту скорый поезд помчит меня в другой город. И в другую жизнь. Я вернусь домой на несколько дней тем же летом. Приеду в Хмельницкий еще несколько раз во время студенческих каникул. Но уже не домой, а в гости.