глава 3: БЕГСТВО ИЗ ДЕТСТВА

Мой ласковый и добрый суфлер
Экзекуция отменяется Слагаемые счастья
Институтская «черта оседлости» Коммунальные войны
и коммунальный уют Дорогая моя Мусенька
Главные действующие лица Тверской и другие
Звездные преподаватели Опасная мода
Яблоки с Арбата


Страхи и сомнения нужны для поступления

Люди, приезжающие в Москву из провинции, поражаются многому: огромным толпам народа, метро, длинным улицам и проспектам, ВДНХ, Кремлю, Третьяковке… Действительно, гость столицы переносится в другой мир, вызывающий разные чувства: восторг, трепет, испуг. Тем более если приехал из заштатного городка, который можно обойти за несколько часов. Тут, как вы понимаете, я намекаю на самого себя. Но лишь отчасти.

Дело в том, что в Москву я приезжал и раньше, так что в общих чертах с городом познакомился. Во многом благодаря папиному брату, дяде Шуре, которого уже упоминал. Он никогда не спрашивал, что я хочу посмотреть, а предлагал сам:

— Давай-ка поедем на Арбат...

Мы отправлялись туда или в другой уголок старой Москвы: Хамовники, Замоскворечье. Ходили вдоль домов, то и дело останавливаясь:

— Гляди, Шурик, вот здесь Толстой жил... А вот тут Гоголь бывал...

Маленькие истории, которыми дядя сопровождал наши прогулки, развивали фантазию. Я смотрел на окна, представлял комнату, в которой когда-то сочинял свои произведения классик.

Но когда я приехал в Москву летом пятьдесят пятого, меня занимали совсем другие — прозаические — проблемы. Самой главной была известная: как поступить в медицинский?

Остановились мы с мамой, как всегда, у дяди Шуры, в его комнате в большой коммунальной квартире, где он жил с супругой. И поскольку Рождественский бульвар находится недалеко от Моховой, где принимали документы для поступления в 1-й Медицинский институт, то отправились мы туда пешком.

Всю недолгую дорогу мама старалась приободрить меня, а я все пытался представить, как меня встретят в приемной комиссии. Когда мы переступили порог института, первое, что я услышал от принимавшей документы женщины, что прием на лечебный факультет уже закончен и я могу претендовать только на санитарно-гигиенический. Я расстроился и уже готов был вовсе отказаться от поступления и ехать домой. Но мама быстро и решительно погасила мои эмоции:

— Не унывай, сынок! Главное — поступить в институт. Если хорошо сдашь сессию, переведешься на лечебный. Станешь врачом — будешь выбирать, где работать. Мне тоже все время приходится выбирать, какого больного надо оперировать немедленно, а какой может подождать.

На собеседование — уже на Большую Пироговскую — мы поехали вместе. В то время для золотых медалистов было только такое испытание, тогда как прочие абитуриенты сдавали несколько экзаменов.

Собеседование проходило в кабинете ректора, а им был тогда известный в медицинской среде человек — профессор Владимир Васильевич Кованов. Да и в приемной комиссии не было недостатка в авторитетах. Понятно, что всех абитуриентов, включая меня, трясло как в лихорадке. Однако я как мог старался спрятать свое волнение. Но преподаватели оказались вполне миролюбивыми и даже не подумали мучить абитуриента. Они задавали достаточно простые вопросы.

Вся процедура заняла минут двадцать. В конце беседы преподаватели дружно заулыбались, что я счел добрым знаком. Члены приемной комиссии поздравили меня с зачислением и еще раз напомнили, что учиться мне предстоит на санитарно-гигиеническом факультете. Но теперь эти слова уже ничуть меня не огорчали. Я вылетел из кабинета и бросился к маме, которая по моим сверкающим глазам, конечно, все поняла. Мы горячо обнялись.

Наверное, это был один из самых счастливых дней в моей жизни, награда за кропотливый труд в последние несколько лет перед окончанием школы. Видимо, так было запрограммировано свыше. Я должен быть врачом! В основу моей будущей профессии был заложен крепкий фундамент.

Шурик делает уроки

Радовался я недолго. Меня одолевали новые сомнения. Хватит ли моих знаний, полученных в провинциальной школе, чтобы достойно выглядеть в столичном вузе? Подобная робость оказалась небезосновательной.

Но первостепенным вопросом был перевод на лечебный факультет.

Как всегда, выручила мама, обратившаяся к своим добрым знакомым - профессорам Борису Александровичу Петрову и Дмитрию Алексеевичу Арапову. Они были выдающимися хирургами. До этого мама бывала в столице и стажировалась у них. Связаны они были не только работой, но и добрыми отношениями, к тому же мама дружила с супругой Арапова — Ниной Васильевной Хорошко. Представляю, сколько передумала мама, сколько колебалась, прежде чем обратиться за помощью.

Оба светила выслушали маму с глубочайшим вниманием и тут же решили оказать протекцию. Написали ректору 1-го Медицинского института дружеское письмо с просьбой помочь с моим переводом, аргументируя тем, что я — сын уважаемого врача. Конечно, наши надежды окрепли, но мы и не предполагали, что все разрешится так быстро и без хлопот.

Уже на следующий день моя фамилия красовалась в списке первокурсников лечебного факультета. Как я потом узнал, профессор Кованов, подписывая просительное письмо, сказал нечто вроде: «Детям врачей наш институт не отказывает!» Браво, Владимир Васильевич! Я благодарен ему и сейчас, спустя пять десятилетий, что он дал исполниться моей мечте! Я — мальчик из провинции — студент лучшего медицинского вуза страны! А может быть, и мира. Хочу напомнить, что шел 1955 год…

Итак, я студент. Но где обрести крышу над головой? У дяди Шуры, конечно. Правда, если он, по своему обыкновению, выступил в роли гостеприимного хозяина и благодаря ему я получил московскую прописку, то о его жене этого не скажешь. Впрочем, ее можно понять: супруги и без того жили в стесненных условиях — одна небольшая комната в квартире с тремя десятками (!) жильцов, — а тут появляется еще один человек, который невольно покушается на этот и без того скудный минимум удобств.

Жизнь в квартире дяди Шуры запомнилась мне из-за бесконечных — то тлеющих, то вспыхивающих — скандалов по всяким пустякам. На кухне — пропахшем копотью прямоугольнике метров в тридцать, заставленном столами, с деревянными полками на стенах и простенькими табуретками — разновозрастные люди готовы были буквально перегрызть горло друг другу по любому поводу: из-за невыключенной лампочки в коридоре, из-за места на плите или из-за нарушения лимита пользования туалетом или ванной. Война могла вспыхнуть из-за неосторожно брошенного слова, ехидного замечания, детской шалости. Причем сражения разгорались, в прямом смысле слова, кровопролитные — иногда с метанием кастрюль, сковородок, банок, половых тряпок и прочего «оружия» коммунальной демократии. В эти минуты я начинал сильно тосковать по безмятежному уюту нашей кухни в Хмельницком, где все мои домашние не произнесли за все годы и сотой доли ругательств, звучавших во время одного скандала в Москве.

Винить этих людей можно, но лишь с оговоркой. Такими — грубыми, нервными и истеричными — сделала их постоянная борьба с теснотой, грязью и унизительной бедностью. Подобных людей было множество.

Перемирие воцарялось в квартире обычно по субботам, когда хозяйки принимались месить тесто и вставали к зажженным плитам. Соседи, еще вчера люто ненавидевшие друг друга, высыпали на кухню и начинали ворковать, как голубки:

— Что печете, Татьяна Ивановна? С капустой и с рисом?

Потрясающе! Теперь вы мой яблочный покушайте и для Бориса Николаевича кусок захватите...

— А что там придумали Поленовы? С творогом?

Иногда под пирожки, рулеты и тортики соседи распивали бутылочку-другую. Казалось, что идиллии не будет конца, но буквально на следующий день боевые действия возобновлялись...

Я прожил в квартире на Рождественском бульваре около полутора лет. За это время мои отношения с дядиной супругой из холодных превратились в совсем плохие. Хозяин пытался сглаживать ссоры, очень переживал. И постоянно получал от жены свою порцию упреков. Появились серьезные опасения, что я стану виновником их разрыва. Поэтому с каждым днем я все яснее сознавал, что единственным выходом из положения будет мой отъезд.

Вскоре я перебрался в другую коммуналку — в доме, расположенном в переулке Садовских неподалеку от Театра юного зрителя, в двух шагах от улицы Горького. Там жила знакомая дяди Шуры, Слава Витальевна, которая договорилась со своей соседкой, и та предоставила мне «угол» в своей десятиметровой комнатушке. Именно так, ибо остальную часть совсем небольшой комнатки занимала она сама. Мою хозяйку, довольно бодрую старушку, звали Мария Семеновна. Фамилия у нее была очень атеистическая — Небоженко. Я прожил здесь почти до самого окончания института. И все это время спал на раскладушке, стоявшей действительно в углу.

Марию Семеновну — Мусеньку, как ее называли соседи, — я вспоминаю с благодарностью и теплом: человеком она была тихим, ко мне относилась как к родному. Готовила вкусные обеды, интересовалась учебой. Но лишних вопросов не задавала, а когда я занимался, разложив учебники и конспекты на столе под зеленым абажуром, в комнатке повисала тишина, которую нарушал лишь стук ходиков. Хозяйка устраивалась на своем диванчике, читала, нацепив очки, или дремала. Домашний уют, которого я лишился, частично возвращала мне милая Мария Семеновна.

Иногда она отвлекала меня тихим вопросом:

— Шурка, ты извини... Не устал? Может, чайник поставить?

Я соглашался; она торопливо вставала и начинала хлопотать. Звякала ложечками, насыпала сахар, шуршала бумагой с печеньем или пряниками.

Если же из коридора доносились громкие голоса или музыка, моя хозяйка назидательно сообщала соседям, что «Шурик делает уроки и ему надо сосредоточиться». Это пожелание немедленно выполнялось.

Кстати говоря, люди, населявшие эту коммуналку, были не в пример моим прошлым соседям, доброжелательны и спокойны. Быть может, это объяснялось тем, что их было намного меньше, чем в квартире на Рождественском. Стало быть, сокращалась и возможность всяческих разногласий и причин для недовольств и скандалов.

Тут было намного чище. Лампочки в коридоре и на кухне висели яркие, мышей не водилось, а мухи, залетающие в окна, быстро находили себе гибель на желтых клейких лентах.

Коммуналка была населена людьми занимательными, спустя много лет фильм «Покровские ворота» мне ее живо напомнил.

Мне часто звонила мама из Хмельницкого. Я бежал к висящему на стене черному телефону. Над ним тихо шелестел счетчик электроэнергии.

— Шурик! Шурик! — кричала мама сквозь сотни километров.

Я отзывался.

— Почему ты так тихо говоришь? Заболел?

— Нет, мама, я здоров... Просто тут люди вокруг…

— Как дела? Хирургию сдал? Молодец… Как у нас? Все нормально. Да, здоровы... То, что мы тебе послали, ты съел?

— Съел…

Мне всегда неловко было произносить эту короткую фразу. Проблем с аппетитом у меня никогда не было, но я прекрасно понимал, что скромный родительский бюджет с трудом выдерживает дополнительную нагрузку. Из Проскурова регулярно — с начала и до конца моей учебы — в Москву шли продуктовые посылки. Обычно: курица, колбаса, яблоки. Плюс немного денег.

— Шурик, завтра встречай поезд… Вагон как обычно… Целую! И одевайся как следует: мы по радио слышали, в Москве уже холодно…

На другой день я ехал на Киевский вокзал. Пожилая проводница из восьмого вагона отдавала мне сверток, завернутый в газету и перетянутый бечевкой, и повторяла одни и те же слова:

— Какая же у тебя, Саша, мама замечательная...

Я и сам это прекрасно знал.

Кроме упомянутой Славы Витальевны и ее матери — Дины Григорьевны — в коммуналке в переулке Садовских жила семья Гальпериных: Оскар Борисович, его супруга Галина Николаевна и дочь Алла. Глава семьи запомнился пристрастием к пению и пижонством: уложив прическу, он непременно закреплял ее сеточкой. Это, кстати, одна из примет давно ушедшего времени.

Галина Николаевна отличалась привычкой к обильным возлияниям; по этой причине утром у нее заметно опухало лицо. Человеком, однако, она была славным и веселым. Как и Алла, работавшая переводчицей в каком-то институте. Та слыла любительницей пофилософствовать и щедро одаривала своими афоризмами окружающих. Один запомнился: «В этой стране жить нельзя. Но если мы идем с ней на компромисс, то жить можно только в Москве».

Те, кто обитал в коммуналке, знают, что это — кошмар. Люди, избежавшие подобной участи, пусть поверят на слово. Но тогда это было в порядке вещей для большинства. Меня же быт интересовал в последнюю очередь. Главное — учеба.

Четыре мушкетера

В списках поступивших я нашел себя рядом с фамилией моего тезки Тверского. Там же были Толя Трошин, Леша Мещеряков, Вера Хоршева, Рита Родовская, Петя Раевский, Аркадий Шерман, Валера Ларичев... Отточие прошу считать извинением за возможные упущения — что мог неправильно написать фамилии и кого-то из других товарищей-сокурсников забыл. Как, впрочем, и я мог испариться из их памяти. Ну а самым близким другом стал Тверской. К нашему дуэту примыкал еще один — Шерман с Раевским, — получилось вроде четверки мушкетеров.

Вчерашним школьникам в институте все было в новинку: аудитория, лекции, практические задания. Кто учился в медицинском, те подтвердят: студенческая жизнь далеко не сахар. Память нужна идеальная, поскольку многое необходимо было просто запомнить.

Теперь о главных действующих лицах.

Как водится, некоторых преподавателей мы сразу полюбили, а кого-то -нет. Но акценты расставлять не стану, буду просто констатировать. Да и по моему тону читатель, возможно, определит мои пристрастия и антипатии.

Лекции по биологии читал бывший ректор института профессор Талызин, несколько лет проработавший в ООН. Федор Федорович многое повидал, многих повстречал и с удовольствием обо всем этом рассказывал. Да так, что вся аудитория замирала. Для полноты картины добавлю, что профессор был добр, интеллигентен и остроумен. Да... Он еще и потрясающе рисовал!

Другой лектор — по анатомии — доцент Лагучев читал свой предмет так захватывающе интересно, что его, как оперную или театральную звезду, встречали и провожали аплодисментами. Практические занятия вела ассистент — Елена Андрониковна Добровольская. Помнится, я очень расстроился, сдав экзамен на жалкую тройку. За что подвергся насмешкам однокурсника Саши Закина:

— Ну что, отличник? Привык получать «пятерки»? Расслабься, ты уже не в школе... И будь доволен, что еще три балла «по костям» получил! Сколько народу на них шею ломали! А ты уцелел...

Но это были еще «цветочки». Гораздо неприятнее, и это еще слабо сказано, было копаться в проформалиненных трупах. Однако человек, как известно, привыкает ко всему. Прошло совсем немного времени, и я, как и многие другие сокурсники, совершенно спокойно обедал, разложив снедь рядом… с человеческими внутренностями. Цинично? Возможно, но врачу необходимо и это качество, разумеется, в определенных пределах. Точнее будет назвать его хладнокровием или отсутствием брезгливости, ибо человек излишне мягкий, впечатлительный никогда не сможет стать настоящим врачом…

Не стану лукавить — первые два курса дались нелегко. Очень быстро выяснилось, что уровень моей подготовки — я назвал его «made in Хмельницкий» — заметно уступает москвичам. Особенно тяжело давались мне неорганическая химия и физика. По последней мне, вчерашнему отличнику, однажды даже влепили «двойку». Я страшно обиделся и целый вечер провел в глубокой печали. Но вскоре ей на смену пришла злость. Я решил для себя окончательно и бесповоротно, что больше никто и ничто не сможет сделать меня униженным и оскорбленным. Стану читать, зубрить, не буду спать ночами, но от «неуда» в зачетке избавлюсь навсегда! Забегая вперед, скажу, что моя «гонка за лидерами» продолжалась примерно два курса. Было время, когда меня даже лишили стипендии! Это стало чувствительным ударом по моему слабому финансовому положению, но еще больше — по самолюбию…

В общем, со временем я не только перестал получать «неуды», но и выбрался из грязи в князи. Многое подучил, немало понял и заметно акклиматизировался в институте. Потом стал сочетать полезное с приятным: начал любоваться московскими красотами, ходить на вечеринки, зачастил в оперу и театр, похаживал на футбол. От души вкалывать приходилось, если честно, только во время сессий — тут уж поблажек себе не позволял.

1-й лечебный факультет в то время был разделен на два потока — «А» и «Б». Мы все друг с другом очень быстро перезнакомились, а многие и подружились. Аркадий Аверочкин, Сергей Емельянов, Рина Зеленова, Галя Фрих-Хар, Яша Дунаевский, Марина Черкасова, Леня Серебряков, Люся Еремина, Люся Фишман, Валя Ходасевич, Женя Огнев, Виталик Шевелев, Лена Нартикова, Миша Анохин, Гена Павлов, Леня Белопольский, Юра Владимиров, Леша Овчинников, Лариса Стырова, Борис Егоров, Олег Корабельников, уже упомянутый Саша Закин… Все? Нет, конечно, хотя вспомнил многих. Остальные, надеюсь, меня простят.

Сокурсникам-москвичам я втайне завидовал, стесняясь своих провинциальных манер и легкого украинского акцента. И сначала немного избегал общества. Тянулся к тем, кто приехал из глубинки. Поэтому, наверное, быстрее и ближе сошелся с человеком, о котором вскользь упомянул, — с Сашей Тверским из Читы.

Он был курносый, черноволосый, в неизменном свитере и темных шароварах. Жил у бабушки с дедушкой в Краскове и каждый день ездил в Москву на электричке. Саша был близорук, оттого никогда не снимал сильных очков в роговой оправе. Поначалу я даже не сомневался, что он русский. Сказал ему об этом, Тверской усмехнулся, достал паспорт и ткнул в графу «национальность». Она у нас оказалась одинаковой. Различие было в другом: Саша с самого начала учился на «отлично».

Другой представитель нашей четверки — Аркадий Шерман. В отличие от нас с Сашей он — потомственный москвич, живший в центре, в Малом Кисельном переулке вдвоем с мамой, аккомпаниатором Софьей Аркадьевной. Забавно было вспоминать, как она без устали воспитывала сына, а тот с таким же постоянством сопротивлялся.

Его лицо словно стоит передо мной. Увы, я могу лишь вспоминать Аркашу: встретиться и поговорить уже не суждено. Он нелепо ушел из жизни четыре года назад…

Петя Раевский — один из тех, о ком хочется говорить в превосходных степенях. Человек интеллигентный и фантастически образованный, к тому же постоянно умножающий свои знания. Ленинская библиотека на время учебы стала его вторым домом. Может быть, это гены? Ведь Петя — из славной династии «пушкинских» Раевских.

Однако мой приятель был не без порока. В нем била, рвалась наружу натура игрока. Еще в институтские годы он увлекся игрой на бегах.

Правда, все свои выигранные деньги он тут же, на ипподроме, одалживал или просто дарил знакомым. Естественно, вокруг него роились толпы страждущих. Ну а то, что оставалось, добродушный Раевский отдавал своим бедным родственникам.

Ничего подобного я в жизни не видел. И вряд ли доведется. Между прочим, пример Петра опровергает устоявшееся мнение о том, что люди с годами меняются. Он остался прежним — и поныне продолжает помогать людям. Раздает все, чуть ли не до копейки, часто не слыша в ответ даже короткой благодарности. Недавно он продал квартиру, а деньги, представьте себе, раздарил!

Подарки судьбы

В 1957 году мы — слава богу! — покончили с нудными теоретическими дисциплинами. Теперь предметы пошли серьезные: пропедевтика внутренних болезней, общая хирургия, патологическая анатомия, физиология, фармакология. Нашему курсу очень повезло: мы были последним поколением студентов, учившихся у корифеев, образованнейших людей, позже украсивших энциклопедии своими именами.

Виктор Иванович Стручков возглавлял кафедру общей хирургии. Профессор читал нам лекции вдохновенно и артистично, искоса наблюдая за нашей реакцией. Восхитились? Оценили как следует? Шутили, что утром он первым делом подходит к зеркалу и здоровается сам с собой, вполне возможно, сам себя спрашивает: как дела?

Кафедрой фармакологии руководил Василий Васильевич Закусов, являвшийся одновременно директором одноименного НИИ. Он владел всеми мыслимыми и немыслимыми медицинскими званиями и отличался от других преподавателей пристрастием к модным костюмам — их у него, кажется, было несколько десятков. Смотреть на него было приятно, слушать — еще и полезно.

На посту заведующего кафедрой патологической анатомии Анатолий Иванович Струков сменил умершего Алексея Ивановича Абрикосова, который вместе со Збарским бальзамировал тело Ленина.

Что же касается Струкова, то «дело врачей» не коснулось его лишь чудом. Он рассказывал нам, студентам, что был уже морально готов к аресту. А на другой день после смерти Сталина ему об этом прямо сообщили. Голос из телефонной трубки предложил подождать: «Сейчас за вами приедут!» Сотрудники госбезопасности и впрямь пожаловали домой, но обещали жене Струкова сегодня же вернуть супруга. Та им, конечно, не поверила. И зря. Анатолия Ивановича повезли не на Лубянку, а в Кремлевскую больницу, привели в комнату, где лежал бездыханный Сталин, и приказали начать вскрытие…

Патологическую физиологию я, признаться, не любил. В такой же антипатии мог признаться, наверное, едва ли не любой студент. Хотя на этой кафедре дело было поставлено неплохо. Да и разве могло быть иначе, если ее возглавлял Стефан Макарович Павленко, считавший себя учеником знаменитого Ивана Петровича Павлова? Правда, по институту давно ходила ироническая история о том, что единственным подтверждением совместной работы великого физиолога и Павленко была записка: «Степан, накорми собак!» Его недолюбливал знаменитый патанатом академик Ипполит Васильевич Давыдовский. На одной из научных конференций в дискуссионном запале он воскликнул: «Вы, Стефан Макарович, не физиолог, вы — патологический физиолог!»

Думаю, будь живы мои преподаватели, они простили бы некоторые вольности своего бывшего студента, ибо с чувством юмора у них было все в порядке. Я несказанно благодарен им, и даже страшные «допросы» на экзаменах сегодня вспоминаю с умилением.

Я имел честь слушать этих людей, разговаривать с ними, знал об их большом авторитете и высоких заслугах, а потому с почтением глядел не то что в лицо, а даже вслед академикам. Но все же до конца не представлял, что судьба подарила мне уникальный шанс общаться с фигурами воистину историческими. Оценил это гораздо позже.

Владимир Харитонович Василенко, заведующий кафедрой пропедевтики, был высоким, черноволосым, приятной наружности человеком. В недавнем прошлом — один из главных персонажей «дела врачей». По одним данным, Василенко, несмотря на жестокие пытки, не признал ни одного обвинения в свой адрес, по другим — следователи все-таки добились своего.

Его «сообщником» сделали коллегу — обвиненного на процессе 1938 года профессора Дмитрия Дмитриевича Плетнева, якобы «залечившего» до смерти главу ОГПУ Менжинского, члена Политбюро, заместителя председателя Совета народных комиссаров Куйбышева, Горького и его сына1.

Нам, студентам, Владимир Харитонович, конечно, не рассказывал о том, как чудовищно над ним издевались и сколько ему пришлось пережить. Но спустя много лет во время неформального общения я услышал от него историю, предшествующую аресту. Произошло это в начале восьмидесятых, когда академик уже был глубоким стариком, но продолжал работать.

В начале пятидесятых годов у Мао Цзэдуна возникли какие-то проблемы с желудком. То ли он не доверял своим врачам, то ли Сталин предложил ему воспользоваться услугами советских специалистов… В общем, Василенко, который тогда был в СССР ведущим гастроэнтерологом, отправили в Пекин. Он поправил здоровье китайского лидера, и тот в знак благодарности засыпал врача подношениями, среди которых были уникальные шахматы из слоновой кости.

— Китайцы относились ко мне с таким почтением, словно я был божеством, — с улыбкой рассказывал Владимир Харитонович. — Кажется, если бы я попросил луну с неба, они полезли бы ее доставать... В общем, после пышного банкета китайцы посадили меня в самолет и отправили в Москву. Настроение было замечательным... Но, когда я прилетел, меня встретили очень серьезные люди, без лишних слов посадили в машину и увезли на Лубянку.

По его лицу пробежала тень, и он добавил к своему рассказу лишь одну фразу. Уже без улыбки:

— Ну, а это был уже личный «гонорар» Сталина…

Пытаясь добыть показания, сталинские следователи перебили ему нос. Это, пожалуй, единственное, что в его облике напоминало о том страшном времени и самому Василенко, и окружающим. В остальном Владимир Харитонович отнюдь не производил впечатления трагического героя. Даже наоборот, слыл оптимистом. Наверное, человек может пережить все, даже самое ужасное…

Заведующий другой кафедрой — терапии — академик Владимир Никитич Виноградов был и вовсе личностью легендарной. Его фамилия попала в текст известного сообщения ТАСС от 13 января 1953 года об аресте «группы врачей-вредителей», где, кроме него, фигурировало еще восемь фамилий. Их участь, по сути дела, была решена.

На Виноградова свалились два несчастья. Первое — он был лечащим врачом Сталина, второе — честно сообщал своему коварному больному о его недугах. Во время своего последнего визита к вождю в начале 1952 года Владимир Никитич обнаружил у него резкое ухудшение здоровья и сделал об этом соответствующую запись в истории болезни. Указал, что пациент нуждается в строгом медицинском режиме, что в переводе на бытовой язык означало уход от активной деятельности. Это привело Сталина в неописуемую ярость. Выходит, что советские нравы вполне в духе античных: там принято было казнить человека, принесшего дурные новости. При Сталине могли безжалостно расправиться с врачом, установившим «не тот» диагноз2.

Когда Виноградова «взяли», институтская кафедра ненадолго перешла в руки академика Тареева, будущего директора клиники терапии и профзаболеваний. Можно ли осуждать его за то, что он согласился сесть в кресло арестованного? Наверное, ему не следовало занимать этот пост, но отказ мог быть воспринят как дерзкий вызов, и Евгений Михайлович вполне мог отправиться за своим предшественником. Его пугали, шантажировали. Так что осуждать академика, вероятно, можно лишь с известными оговорками…

Впрочем, Тареева тоже забрали. За ним приехали какие-то военные, он, как положено, простился с женой, ожидая самого худшего. Но наутро ей позвонил: «Я у пациента, пробуду здесь какое-то время…» Тем «пациентом» был находящийся в глубокой коме вождь. 6 марта в газетах был помещен некролог и рядом «Медицинское заключение о болезни и смерти И.В. Сталина», подписанное, в частности, Тареевым.

Отпущенный с Лубянки после прекращения «дела врачей», Виноградов первым делом отправился на Пироговку и на лестнице столкнулся со своим конкурентом. Это была почти шекспировская сцена…

Говорят, что Владимир Никитич прилюдно выбросил вещи Тареева из кабинета. С громкими криками, среди которых самым приличным было: «Катись отсюда!»

Если бы не смерть вождя, то мне вряд ли удалось познакомиться с академиком Виноградовым. Потому что его бывший пациент наверняка сгноил бы врача в застенках. Да и где оказался бы я сам, если бы Сталин дожил, скажем, до конца пятидесятых?

Лекции по основам терапии нам блистательно читала профессор Зинаида Адамовна Бондарь, а нашу группу вел ассистент Абрам Львович Сыркин, ставший, по моему убеждению, одним из лучших кардиологов страны.

Тем временем вокруг кипела столичная жизнь с ее многочисленными соблазнами, и мы время от времени в нее с удовольствием ныряли.

«...а завтра продал честь страны»

Мои студенческие годы пришлись на очень противоречивое время — хрущевскую оттепель. Политическая погода была неустойчивой: то задували ветры, то шли дожди со снегом. Потом, к концу правления Никиты Сергеевича, все опять «замерзло»… С одной стороны, люди постепенно прозревали и смелели, с другой — привычно искали врагов, постоянно с кем-то или с чем-то боролись. Скажем, было модно обличать модников. То есть стиляг, щеголяющих в узких брюках, тупоносых ботинках на толстой каучуковой подошве и танцующих буги-вуги и рок-н-ролл. О них презрительно говорили: «Сегодня он ушил штаны, а завтра продал честь страны».

Сейчас я просто не смог бы объяснить своим внучкам Саше и Алисе, для чего это делалось. Скорее всего, потому, что было принято осуждать любое проявление индивидуальности, всякую попытку без команды выйти из строя…

Теперь все это выглядит смешно, но тогда ситуация грозила серьезными последствиями. К примеру, наш студент Юра Владимиров одним из первых заявился в институт в брюках-»дудочках». Это было нечто! Мы, одетые в линялые шаровары и дешевые свитера, смотрели на него как на инопланетянина, врага народа и шизофреника в одном лице. Кажется, ему угрожали всяческими карами, но модник был непреклонен, да и мы увидели себя другими глазами. Складывалась классическая формула возникновения революционной ситуации: когда верхи не могут, а низы не хотят жить по-старому… Сначала это коснулось музыки, одежды, стиля поведения, а потом всего остального. Стиляги вполне могут считаться символами политической оттепели. Между прочим, первые из них появились — в это трудно поверить — еще при Сталине, в сорок девятом. «Крокодил» опубликовал по этому поводу обличительный фельетон…

У Евгения Евтушенко есть стихотворение «Нигилист», дающее некоторое представление о герое моего времени.

Носил он брюки узкие,
Читал Хемингуэя.
«Вкусы, брат, нерусские...»,
Внушал отец, мрачнея.
Спорил он горласто,
Споров не пугался.
Ниспровергал Герасимова,
Утверждал Пикассо.

Огорчал он родственников,
Честных производственников,
Вечно споря с ними,
Вкусами такими…

Я решил повторить «подвиг» Владимирова. Отыскал старые брюки, пошел в ателье и попросил сузить их до 24 сантиметров. Когда я появился в обновке, у Тверского челюсть отвисла чуть ли не до живота, а наша сокурсница Рита Родовская от меня просто отвернулась. Кто-то пару раз крикнул: «Стиляга!» И все. То ли либерализм уже основательно проник в стены Первого меда, то ли представители комсомольской организации и преподаватели решили, что «это зло не так большой руки». Хорошо еще, что без «кока» на голове…

В середине пятидесятых молодой актер Олег Анофриев сыграл роль стиляги в комедии «Секрет красоты». Действие фильма происходило в школе парикмахеров. Не очень умелая ученица, обкарнав очередного клиента, просит своего ухажера — стилягу Эдика — сесть в ее кресло. Влюбленный Эдик соглашается и… надолго расстается со своей стильной прической.

Под впечатлением от фильма наши студенты сочинили песенку, где были такие слова:

Раз в вечерний час
Я увидел вас,
Подошел я и сказал
Без лишних слов,
Как сегодня хорошо, мол,
Провожу я вас до дому!
Но ответ был удивительно суров:
Нет-нет, прощай!
Не мешай мне, дай пройти:
У тебя лицо небрито,
И пальто не так пошито,
И вообще сегодня нам не по пути!
Я побрил лицо, перешил пальто,
Подошел я и сказал
Без лишних слов,
Как сегодня хорошо, мол,
Провожу я вас до дому!
Но ответ был удивительно суров:
Нет-нет, прощай!
Не мешай мне, дай пройти:
У тебя не в кольцах руки,
И не узенькие брюки,
И вообще сегодня нам не по пути!

Был еще один куплет, но я его не запомнил...

Уже потом в моду вошли шляпы, клетчатые пиджаки, плащи - «болоньи». Я страшно гордился своим плащом, привезенным из Львова, который тогда считался окном на Дикий Запад. Однако «болонья» была рассчитана лишь на дождливую и прохладную погоду. Мы же щеголяли в них и в жару, и в холод — обливались потом, мерзли, но терпели. И очень гордились тем, что находимся в авангарде моды. Впрочем, лично я это состояние скорее имитировал: настоящих импортных вещей у меня не имелось по вполне прозаической причине — нехватке денег. На стипендию в двести двадцать рублей в прямом смысле слова нельзя было разгуляться. Но как мог, держал марку.

Периодически возникающее желание отвести душу за бутылочкой чего-нибудь бодрящего я с друзьями реализовывал в шашлычной «Казбек» у Никитских Ворот рядом с кинотеатром повторного фильма. Другая вершина «увеселительного Кавказа» находилась неподалеку — в «Эльбрусе», расположенном в начале Тверского бульвара, который мы тоже исправно посещали. Первое заведение давно сменило вывеску и превратилось из простого в престижное и оттого дорогое, а второе вместе с целым кварталом пошло на слом, если не ошибаюсь, в начале восьмидесятых. Сейчас там, рядом с метро «Пушкинская», большой сквер с фонтаном, где веселящаяся молодежь ежедневно поглощает тонны пива, гамбургеров и чизбургеров из ближайшего «Макдоналдса».

Ходили мы и в «Шашлычную», прозванную «Антисоветской», поскольку она располагалась прямо напротив гостиницы «Советская» на Ленинградском проспекте, скидывались по пятерке и входили в продымленный зал. Часа через два уходили сытые, слегка навеселе и радостные оттого, что вечер удался, завтра — новый день и опять непременно произойдет что-то хорошее…

Между прочим, в ветхих домишках родом из позапрошлого века, густо налепленных между Тверским бульваром и Большой Бронной улицей, были аптека, продуктовый магазин и кафе-молочная, где за горстку мелочи можно было заглушить голод. Впрочем, таких недорогих общепитовских мест в столице было предостаточно, и нам, студентам, они были хорошо знакомы…

Жизнь меняется быстро. Загляните в какой-нибудь московский уголок, где не были всего несколько лет, и вы убедитесь: что-то стало иным. Что же говорить о расстоянии в десятки лет?

Москва была в пятидесятые «низкорослой». Зелени, конечно, было намного больше, чем сейчас, даже фруктовые сады не считались редкостью. Не на окраинах, а в самом центре — в Замоскворечье, на Арбате. Да что там зелень, кур держали, и даже мычание коров из сараев доносилось3! Как говорил Райкин: «Время было мерзопакостное, но рыба в Волге была». Была она и в Москве-реке, и потреблять ее в качестве пищи никто не боялся. Машины воздух сильно не отравляли, да и не могли, слишком их было мало. Садовое кольцо, например, или улицу Горького я спокойно переходил в любом месте. И народу было, конечно, меньше.

Но чаще всего в прошлое меня возвращают… запахи.

«Мои» пятидесятые пахли свежеиспеченными бубликами и хлебными батонами, отдавали борщом и щами из студенческой столовки, гречневой кашей, картошкой во всех видах, макаронами, жареной треской на воспетой мной коммунальной кухне. То время дурманило цветущей сиренью, душило едким дымом «Беломора», отдавало мокрой травой от поливальной машины. Забивал нос нафталин, которым пересыпали весной зимние вещи, и ДДТ, которым морили клопов, в избытке населявших кровати и диваны. «Шипром» несло из мужских парикмахерских, пудрой и «Красной Москвой» благоухали женщины, из раскрытых по случаю жары окон разносился запах варенья.

Свежестью пахло выстиранное хозяйственным мылом белье, которое сушилось на веревках во дворах, неистребимый запах селедки стоял в рыбном отделе гастронома, из бочек на рынке несло квашеной капустой, солеными помидорами и огурцами, от крошечных палаток-конурок, где сидели сапожники, тянуло гуталином…

Помню и звуки: шорохи дворницкой метлы, звон трамваев, бибиканье машин, стук по асфальту самокатов с подшипниковыми колесами, бренчание мелочи возле телефонов-автоматов, хлопки лопнувших шариков, стук копыт лошадей старьевщиков, крики родителей, зазывающих домой припозднившихся детей…


1) Историк Геннадий Костырченко, познакомившийся с архивами бывшего КГБ, свидетельствовал: «15 ноября 1952 года они выбили из профессора Х.В. Василенко следующее откровение: «…Судебный процесс по делу Плетнева… открыл передо мной технику умерщвления путем заведомо неправильного лечения больного. Из материалов процесса я понял… что врач может не только навредить больному, но и коварным способом довести его до смерти. К этой мысли я в последующие годы возвращался не раз, вспоминая Плетнев, которого знал лично. Когда в июле 1948г. я оказался у постели больного Жданова, я невольно опять вспомнил о Плетневе, о том, как он занимался умерщвлением… И я решился, решился пойти на умерщвление товарища Жданова А.А.».

2) «Я лично слышал, как Сталин не раз звонил Игнатьеву (министру госбезопасности), - писал Хрущев в своих воспоминаниях. - …Сталин звонит ему… и разговаривает по телефону в нашем присутствии, выходит из себя, орет, угрожает, что он его сотрет в порошок. Он требовал от Игнатьева: несчастных врачей надо бить и бить, лупить нещадно, заковать их в кандалы».

3) Писатель и поэт Константин Ваншенкин так описывал в своих воспоминаниях Арбат: «… по другую сторону нашего двора простирался удивительный и неповторимый мир – хитросплетение улочек и переулочков, тупичков, площадок и двориков. Здесь были и ничтожные развалюхи, и замечательные, хотя и потерявшие былую стать, дома, и еще державшиеся молодцами. Искорежив могучим стволом железную ограду, росла старинная береза. В соседнем сарае – в центре Москвы! – держали корову! Тут были и асфальт, и булыжник, и голая земля, и ампир, и барокко…»